Неточные совпадения
Четыре года тихие,
Как близнецы похожие,
Прошли потом… Всему
Я покорилась: первая
С постели Тимофеевна,
Последняя — в постель;
За всех, про всех
работаю, —
С свекрови, свекра пьяного,
С золовушки бракованной
Снимаю сапоги…
Вам на роду написано
Блюсти крестьянство глупое,
А нам
работать, слушаться,
Молиться
за господ...
Смекнул подрядчик, бестия,
Что простоват детинушка,
Учал меня хвалить,
А я-то сдуру радуюсь,
За четверых
работаю!
Пошли порядки старые!
Последышу-то нашему,
Как на беду, приказаны
Прогулки. Что ни день,
Через деревню катится
Рессорная колясочка:
Вставай! картуз долой!
Бог весть с чего накинется,
Бранит, корит; с угрозою
Подступит — ты молчи!
Увидит в поле пахаря
И
за его же полосу
Облает: и лентяи-то,
И лежебоки мы!
А полоса сработана,
Как никогда на барина
Не
работал мужик,
Да невдомек Последышу,
Что уж давно не барская,
А наша полоса!
Шли долго ли, коротко ли,
Шли близко ли, далеко ли,
Вот наконец и Клин.
Селенье незавидное:
Что ни изба — с подпоркою,
Как нищий с костылем,
А с крыш солома скормлена
Скоту. Стоят, как остовы,
Убогие дома.
Ненастной, поздней осенью
Так смотрят гнезда галочьи,
Когда галчата вылетят
И ветер придорожные
Березы обнажит…
Народ в полях —
работает.
Заметив
за селением
Усадьбу на пригорочке,
Пошли пока — глядеть.
Но как ни казались блестящими приобретенные Бородавкиным результаты, в существе они были далеко не благотворны. Строптивость была истреблена — это правда, но в то же время было истреблено и довольство. Жители понурили головы и как бы захирели; нехотя они
работали на полях, нехотя возвращались домой, нехотя садились
за скудную трапезу и слонялись из угла в угол, словно все опостылело им.
— Да, да! — говорил он. Очень может быть, что ты прав, — сказал он. — Но я рад, что ты в бодром духе: и
за медведями ездишь, и
работаешь, и увлекаешься. А то мне Щербацкий говорил — он тебя встретил, — что ты в каком-то унынии, всё о смерти говоришь…
Да, это цель, из-за которой стоит
работать.
Художник Михайлов, как и всегда, был
за работой, когда ему принесли карточки графа Вронского и Голенищева. Утро он
работал в студии над большою картиной. Придя к себе, он рассердился на жену
за то, что она не умела обойтись с хозяйкой, требовавшею денег.
Он стоял
за каждый свой грош (и не мог не стоять, потому что стоило ему ослабить энергию, и ему бы не достало денег расплачиваться с рабочими), а они только стояли зa то, чтобы
работать спокойно и приятно, то есть так, как они привыкли.
Он послал
за плотником, который по наряду должен был
работать молотилку.
«Надо только упорно итти к своей цели, и я добьюсь своего», — думал Левин, — а
работать и трудиться есть из-за чего.
За двойную <цену> мастер решился усилить рвение и засадил всю ночь
работать при свечах портное народонаселение — иглами, утюгами и зубами, и фрак на другой день был готов, хотя и немножко поздно.
А
работали, казалось, хорошо: он сам присутствовал и приказал выдать даже по чапорухе водки
за усердные труды.
— Знаем все об вашем положении, все услышали! — сказал он, когда увидел, что дверь
за ним плотно затворилась. — Ничего, ничего! Не робейте: все будет поправлено. Все станет
работать за вас и — ваши слуги! Тридцать тысяч на всех — и ничего больше.
— Да я и строений для этого не строю; у меня нет зданий с колоннами да фронтонами. Мастеров я не выписываю из-за границы. А уж крестьян от хлебопашества ни
за что не оторву. На фабриках у меня
работают только в голодный год, всё пришлые, из-за куска хлеба. Этаких фабрик наберется много. Рассмотри только попристальнее свое хозяйство, то увидишь — всякая тряпка пойдет в дело, всякая дрянь даст доход, так что после отталкиваешь только да говоришь: не нужно.
— Нет! — говорил он на следующий день Аркадию, — уеду отсюда завтра. Скучно;
работать хочется, а здесь нельзя. Отправлюсь опять к вам в деревню; я же там все свои препараты оставил. У вас, по крайней мере, запереться можно. А то здесь отец мне твердит: «Мой кабинет к твоим услугам — никто тебе мешать не будет»; а сам от меня ни на шаг. Да и совестно как-то от него запираться. Ну и мать тоже. Я слышу, как она вздыхает
за стеной, а выйдешь к ней — и сказать ей нечего.
— А я думаю: я вот лежу здесь под стогом… Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет; и часть времени, которую мне удастся прожить, так ничтожна перед вечностию, где меня не было и не будет… А в этом атоме, в этой математической точке кровь обращается, мозг
работает, чего-то хочет тоже… Что
за безобразие! Что
за пустяки!
Он сел пить кофе против зеркала и в непонятной глубине его видел свое очень истощенное, бледное лицо, а
за плечом своим — большую, широколобую голову, в светлых клочьях волос, похожих на хлопья кудели; голова низко наклонилась над столом, пухлая красная рука
работала вилкой в тарелке, таская в рот куски жареного мяса. Очень противная рука.
Улицу перегораживала черная куча людей;
за углом в переулке тоже
работали, катили по мостовой что-то тяжелое. Окна всех домов закрыты ставнями и окна дома Варвары — тоже, но оба полотнища ворот — настежь. Всхрапывала пила, мягкие тяжести шлепались на землю. Голоса людей звучали не очень громко, но весело, — веселость эта казалась неуместной и фальшивой. Неугомонно и самодовольно звенел тенористый голосок...
При второй встрече с Климом он сообщил ему, что
за фельетоны Робинзона одна газета была закрыта, другая приостановлена на три месяца, несколько газет получили «предостережение», и во всех городах, где он
работал, его врагами всегда являлись губернаторы.
Но он почти каждый день посещал Прозорова, когда старик чувствовал себя бодрее,
работал с ним, а после этого оставался пить чай или обедать.
За столом Прозоров немножко нудно, а все же интересно рассказывал о жизни интеллигентов 70–80-х годов, он знавал почти всех крупных людей того времени и говорил о них, грустно покачивая головою, как о людях, которые мужественно принесли себя в жертву Ваалу истории.
Нестор Катин носил косоворотку, подпоясанную узеньким ремнем, брюки заправлял
за сапоги, волосы стриг в кружок «à la мужик»; он был похож на мастерового, который хорошо
зарабатывает и любит жить весело. Почти каждый вечер к нему приходили серьезные, задумчивые люди. Климу казалось, что все они очень горды и чем-то обижены. Пили чай, водку, закусывая огурцами, колбасой и маринованными грибами, писатель как-то странно скручивался, развертывался, бегал по комнате и говорил...
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини на бога не
работают, как я на нее, а она меня
за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там — у черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я —
работала, милый! Думаешь — не стыдно было мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут — смерти ходят, а она ушла, да-а!
— Прислала мне Тося парня, студент одесского университета, юрист, исключен с третьего курса
за невзнос платы.
Работал в порту грузчиком, купорил бутылки на пивном заводе, рыбу ловил под Очаковом. Умница, весельчак. Я его секретарем своим сделал.
Самгин наблюдал шумную возню людей и думал, что для них существуют школы, церкви, больницы,
работают учителя, священники, врачи. Изменяются к лучшему эти люди? Нет. Они такие же, какими были
за двадцать, тридцать лег до этого года. Целый угол пекарни до потолка загроможден сундучками с инструментом плотников. Для них делают топоры, пилы, шерхебели, долота. Телеги, сельскохозяйственные машины, посуду, одежду. Варят стекло. В конце концов, ведь и войны имеют целью дать этим людям землю и работу.
— Я — не из-за денег, — сказала Агафья усмехаясь, гладя ладонями плечи свои. — Ведь вы не
за жалованье
работаете на войну, — добавила она.
— Все находят, что старше. Так и должно быть. На семнадцатом году у меня уже был ребенок. И я много
работала. Отец ребенка — художник, теперь — говорят — почти знаменитый, он
за границей где-то, а тогда мы питались чаем и хлебом. Первая моя любовь — самая голодная.
Поярков
работал в каком-то частном архиве, и по тому, как бедно одевался он, по истощенному лицу его можно было заключить, что работа оплачивается плохо. Он часто и ненадолго забегал к Любаше, говорил с нею командующим тоном, почти всегда куда-то посылал ее, Любаша покорно исполняла его поручения и
за глаза называла его...
— Вот и мы здесь тоже думаем — врут! Любят это у нас — преувеличить правду. К примеру — гвоздари: жалуются на скудость жизни, а между тем —
зарабатывают больше плотников. А плотники — на них ссылаются, дескать — кузнецы лучше нас живут. Союзы тайные заводят… Трудно, знаете, с рабочим народом. Надо бы
за всякую работу единство цены установить…
С той поры прошло двадцать лет, и
за это время он прожил удивительно разнообразную жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который хотел подарить России Абиссинию,
работал где-то во Франции бойцом на бойнях, наконец был миссионером в Корее, — это что-то очень странное, его миссионерство.
На другой же день он взялся
за дело утверждения Турчанинова в правах наследства; ему помогали в этом какие-то тайные силы, — он кончил дело очень быстро и хорошо
заработал на нем.
— Петровна у меня вместо матери, любит меня, точно кошку. Очень умная и революционерка, — вам смешно? Однако это верно: терпеть не может богатых, царя, князей, попов. Она тоже монастырская, была послушницей, но накануне пострига у нее случился роман и выгнали ее из монастыря.
Работала сиделкой в больнице, была санитаркой на японской войне, там получила медаль
за спасение офицеров из горящего барака. Вы думаете, сколько ей лет — шестьдесят? А ей только сорок три года. Вот как живут!
С той поры он почти сорок лет жил, занимаясь историей города, написал книгу, которую никто не хотел издать, долго
работал в «Губернских ведомостях», печатая там отрывки своей истории, но был изгнан из редакции
за статью, излагавшую ссору одного из губернаторов с архиереем; светская власть обнаружила в статье что-то нелестное для себя и зачислила автора в ряды людей неблагонадежных.
За городом
работали сотни три землекопов, срезая гору, расковыривая лопатами зеленоватые и красные мергеля, — расчищали съезд к реке и место для вокзала. Согнувшись горбато, ходили люди в рубахах без поясов, с расстегнутыми воротами, обвязав кудлатые головы мочалом. Точно избитые собаки, визжали и скулили колеса тачек. Трудовой шум и жирный запах сырой глины стоял в потном воздухе. Группа рабочих тащила волоком по земле что-то железное, уродливое, один из них ревел...
Над повестью Самгин не
работал, исписал семнадцать страниц почтовой бумаги большого формата заметками, характеристиками Марины, Безбедова, решил сделать Бердникова организатором убийства, Безбедова — фактическим исполнителем и поставить
за ними таинственной фигурой Крэйтона, затем начал изображать город, но получилась сухая статейка, вроде таких, какие обычны в словаре Брокгауза.
За сто лет вы, «аристократическая раса», люди компромисса, люди непревзойденного лицемерия и равнодушия к судьбам Европы, вы, комически чванные люди, сумели поработить столько народов, что, говорят, на каждого англичанина
работает пятеро индусов, не считая других, порабощенных вами.
Да все. Еще
за границей Штольц отвык читать и
работать один: здесь, с глазу на глаз с Ольгой, он и думал вдвоем. Его едва-едва ставало поспевать
за томительною торопливостью ее мысли и воли.
Снаружи у них делалось все, как у других. Вставали они хотя не с зарей, но рано; любили долго сидеть
за чаем, иногда даже будто лениво молчали, потом расходились по своим углам или
работали вместе, обедали, ездили в поля, занимались музыкой… как все, как мечтал и Обломов…
Захар стал еще неуклюжее, неопрятнее; у него появились заплаты на локтях; он смотрит так бедно, голодно, как будто плохо ест, мало спит и
за троих
работает.
Акулины уже не было в доме. Анисья — и на кухне, и на огороде, и
за птицами ходит, и полы моет, и стирает; она не управится одна, и Агафья Матвеевна, волей-неволей, сама
работает на кухне: она толчет, сеет и трет мало, потому что мало выходит кофе, корицы и миндалю, а о кружевах она забыла и думать. Теперь ей чаще приходится крошить лук, тереть хрен и тому подобные пряности. В лице у ней лежит глубокое уныние.
Поработав с полчаса, он принялся опять
за глаза.
Вчера она досидела до конца вечера в кабинете Татьяны Марковны: все были там, и Марфенька, и Тит Никонович. Марфенька
работала, разливала чай, потом играла на фортепиано. Вера молчала, и если ее спросят о чем-нибудь, то отвечала, но сама не заговаривала. Она чаю не пила,
за ужином раскопала два-три блюда вилкой, взяла что-то в рот, потом съела ложку варенья и тотчас после стола ушла спать.
— Одни из этих артистов просто утопают в картах, в вине, — продолжал Райский, — другие ищут роли. Есть и дон-кихоты между ними: они хватаются
за какую-нибудь невозможную идею, преследуют ее иногда искренно; вообразят себя пророками и апостольствуют в кружках слабых голов, по трактирам. Это легче, чем
работать. Проврутся что-нибудь дерзко про власть, их переводят, пересылают с места на место. Они всем в тягость, везде надоели. Кончают они различно, смотря по характеру: кто угодит, вот как вы, на смирение…
Он смотрел мысленно и на себя, как это у него делалось невольно, само собой, без его ведома («и как делалось у всех, — думал он, — непременно, только эти все не наблюдают
за собой или не сознаются в этой, врожденной человеку, черте: одни — только казаться, а другие и быть и казаться как можно лучше — одни, натуры мелкие — только наружно, то есть рисоваться, натуры глубокие, серьезные, искренние — и внутренно, что в сущности и значит
работать над собой, улучшаться»), и вдумывался, какая роль достается ему в этой встрече: таков ли он, каков должен быть, и каков именно должен он быть?
— Мне с того имения присылают деньги: тысячи две серебром — и довольно. Да я
работать стану, — добавил он, — рисовать, писать… Вот собираюсь
за границу пожить: для этого то имение заложу или продам…
Те сначала не хотели трудиться, предпочитая есть конину, белок, древесную кору, всякую дрянь, а
поработавши год и поевши ячменной похлебки с маслом, на другой год пришли
за работой сами.
Англичане, по примеру других своих колоний, освободили черных от рабства, несмотря на то что это повело
за собой вражду голландских фермеров и что земледелие много пострадало тогда, и страдает еще до сих пор, от уменьшения рук. До 30 000 черных невольников обработывали землю, но сделать их добровольными земледельцами не удалось: они
работают только для удовлетворения крайних своих потребностей и затем уже ничего не делают.
Надо вспомнить, что и
за артисты
работают эти вещи!
Мальчикам платят по полуреалу в день (около семи коп. сер.), а
работать надо от шести часов утра до шести вечера; взрослым по реалу; когда понадобится, так
за особую плату
работают и ночью.